Всемирная история в лицах

Не было еще гения без
некоторой доли безумия.

Сенека      
Rambler's Top100 Главная| Новости| Карты и схемы| Династии| Форум| Всемирная история | О проекте

Отрывки из мемуаров Вольтера о Фридрихе II Великом

    ... В то время, как я был еще в Брюсселе, в 1740 году умер в Берлине толстый король прусский Фридрих-Вильгельм, самый непокладистый, бесспорно, самый экономный и самый богатый наличными деньгами из всех монархов. Сын его, составивший себе столь удивительную репутацию, находился со мной в довольно правильных сношениях уже более четырех лет. Я полагаю, что менее похожих друг на друга отца и сына, нежели эти два монарха, трудно отыскать. Отец был настоящий вандал, который в течение всего своего царствования только и думал о том, чтоб копить деньги и тратить как можно меньше на содержание лучшего войска в Европе.
     Никогда подданные не были беднее, и никогда король не был богаче. Он скупил за бесценок большинство земель своего дворянства, которое очень скоро прожило полученные за них небольшие суммы, причем большая часть этих денег вернулась в королевские сундуки путем налогов на съестные припасы. Все королевские земли были сданы в аренду сборщикам податей, которые в то же время были и судьями, так что если земледелец не платил в срок арендатору, последний надевал свой судейский мундир и присуждал виновного к двойной уплате. Надо отметить, что когда тот же судья не вносил деньги королю в последнее число месяца, то первого число следующего месяца на него насчитывали уже двойной взнос.
     В сравнении с деспотизмом, проявляемым Фридрихом-Вильгельмом, Турция могла сойти за республику. Подобными средствами он успел за двадцать восемь лет царствования скопить в подвалах своего берлинского дворца около двадцати миллионов золотых экю, тщательно закупоренных в бочонках с железными обручами. Ему доставляло удовольствие украшать свои покои большими предметами из массивного серебра, в которых искусство имело меньше значения, нежели материальная ценность. Своей супруге он подарил кабинет, в котором вся мебель была золотая, до ручек каминных щипцов и лопаток и кофейников включительно. И из этого дворца король выходил пешком в потертом кафтане из синего сукна с медными пуговицами. Когда же он заказывал новый кафтан, пуговицы переходили на него со старого. В таком наряде его величество, вооружившись толстой палкой сержанта, каждый день производил смотр своему полку великанов. Этот полк был его страстью и главным расходом. Первая шеренга его отряда состояла из людей, среди которых самый маленьких имел семь футов роста. Он их скупал со всех концов Европы и Азии. Окончив смотр, Фридрих-Вильгельм шел гулять по городу, и тогда все встречные разбегались во все стороны. Если ему попадалась женщина, он спрашивал ее, зачем она шляется по улице, и говорил: "Иди домой, негодница, честная женщина должна заниматься своим хозяйством". И сопровождал выговор здоровой пощечиной, а то и пинком ноги в живот, или несколькими ударами палкой. Точно так же он обходился и с проповедниками святого Евангелия, если им приходило в голову поглазеть на парад.
     Можно поэтому представить себе, как этот вандал был изумлен и недоволен тем, что сын его умен, остроумен, учтив и исполнен желания нравиться; что он стремится к образованию и пишет музыкальные пьесы и стихи. Если он видел в руках наследного принца книгу, он бросал ее в огонь, если сын играл на флейте, он ломал флейту. Иногда он и с ним самим поступал так же, как с женщинами на улице и с проповедниками на параде.
     Так как отец мало допускал его к делам - да и дел никаких не было в этой стране, где вся жизнь проходила в смотрах - он наполнял свой досуг писанием писем к более или менее известным французским литераторам. Главная тяжесть выпала на мою долю. Он посылал мне то письмо в стихах, то метафизический трактат, то сочинение по истории, или политике. Он называл меня божественным мужем, а я называл его Соломоном. Эпитеты нам ничего не стоили. Некоторые из этих комплиментов были напечатаны в собрании моих сочинений, но, к счастью, их и тридцатой части туда не попало. Я позволил себе послать ему очень красивую чернильницу работы Мартена; он был так любезен, что подарил мне несколько безделушек из янтаря. И литераторы парижских кафе с отвращением заключили из этого, что карьера моя сделана. Один молодой курляндец по имени Кайзерлинг, который тоже кое-как писал французские стихи, и вследствие этого был его любимцем, отправился по его приказанию с границ Померании в Сирэ (поместье, в котором в то время жил Вольтер). Мы устроили ему иллюминацию, причем огнями были изображены герб и инициалы наследного принца с девизом: "Надежда человеческого рода". Что касается меня, то если бы я пожелал ласкать себя надеждами - я имел бы полное на то основание, так как мне писали "милый друг". В письмах не было недостатка в прочих доказательствах солидной дружбы, которые предназначаются мне, когда принц взойдет на престол.
     Это, наконец, свершилось в то время, когда я был в Брюсселе (31 мая 1740 года). Он начал с того, что прислал во Францию чрезвычайным послом калеку по имени Камас, бывшего французским эмигрантом, а теперь офицера на его службе. Он говорил, что в Берлине был французский посол, у которого не хватало кисти руки, и что он, желая расплатиться за все, полученное от короля Франции, отправляет к нему посланника, у которого только одна рука. Камас, остановившись на постоялом дворе, прислал ко мне своего пажа, поручив ему сказать мне, что он слишком устал, не может прийти ко мне сам и просит меня тотчас же прийти к нему, так как он должен передать мне от имени своего государя огромный и великолепный подарок. "Идите скорее, - сказала мне госпожа дю Шатле, - Наверное, вам прислали коронные бриллианты". Я поспешил к посланнику и увидел, что вместо всякого чемодана у него за стулом стояла кварта (32 литра) вина из погреба покойного короля, которое царствующий король приказал мне выпить. Я рассыпался в благодарностях и выразил мои восторги по поводу этих жидких знаков благоволения ко мне его величества, взамен тех солидных знаков дружбы, которые он мне обещал, и разделил вино с Камасом.
     Мой Соломон был в то время в Страсбурге. Проезжая по длинным и узким владениям, тянущимся от Гельдера до Балтийского моря, он вздумал посмотреть инкогнито границы и войска Франции. Он исполнил эту фантазию, посетив Страсбург под именем богатого чешского аристократа, графа дю Фур. Сопровождавший его брат, наследный принц, также взял себе какой-то псевдоним, только Альгаротти, который уже примкнул к его свите, не скрывался под маской. Король прислал мне в Брюссель описание своего путешествия наполовину в стихах, наполовину в прозе во вкусе Башомона и Шапеля, насколько только короля прусский может приблизиться к их жанру. Из его письма в стихах видно, что он еще далеко не сделался французским поэтом и как философ, не был совершенно равнодушен к тому металлу, который накопил его отец.
     Из Страсбурга он отправился осматривать свои владения в нижней Германии и уведомил меня, что собирается посетить меня инкогнито в Брюсселе. Мы приготовили ему чудесный дом; но он, заболев в маленьком замке Мез, в двух лье от Клеве, написал мне, что рассчитывает на мое посещение. Итак, я отправился выразить ему мое глубочайшее почтение. Мопертюи, уже составивший свой план и одержимый желанием сделаться президентом Академии, явился без приглашения и жил вместе с Кайзерлингом и Альгаротти на чердаках замка. У ворот я встретил в виде стражи одного только солдата... Меня провели в покои его величества. Здесь, кроме четырех стен ничего не было. В одной из комнат при свете убогой свечки, я увидел жалкую, узкую кровать, на которой лежал маленький человечек, закутанный в халат из темно-синего сукна: это был король, который то дрожал, то обливался потом под скверным одеялом - у него был сильный припадок лихорадки. Я раскланялся и начал с того, что стал щупать его пульс, словно был его лейб-медиком. Когда пароксизм окончился, он оделся и сел за стол. Альгаротти, Кайзерлинг, Мопертюи, посланник короля при Генеральных штатах и я - ужинали с ним и беседовали о бессмертии души, о свободе и об андрогинах Платона. Советник Рамбонэ между тем, отправился верхом на наемной лошади и, проехав всю ночь, на другой день прибыл к воротам Льежа, где и стал распоряжаться именем своего государя, тогда как везельские войска собирали с города контрибуцию. Поводом к этой прекрасной экспедиции были какие-то права, которые король будто бы имел на одно из предместий города. Он поручил мне даже составить манифест, что я кое-как и сделал, не сомневаясь в том, что король, с которым я ужинал и который называл меня своим другом, не мог быть не прав. Дело уладилось вскоре при помощи миллиона франков, уплатить который он потребовал тяжелыми дукатами, деньги эти возвратили ему расходы по страсбургскому путешествию, но которые он жаловался в своем поэтическом письме.
     Тем не менее, я чувствовал к нему привязанность, так как он был умен, милостив и, кроме того - король, что всегда по слабости человеческой имеет большое значение. Обыкновенно бывает так, что мы, литераторы, восхваляем королей; этот же осыпал меня похвалами с головы до ног....
     Король прусский незадолго до смерти своего отца вздумал написать сочинение против принципов Макиавелли. Если бы Макиавелли был учителем принца, то, конечно, прежде всего, посоветовал бы ему написать подобное сочинение. Но наследный принц не обладал подобным коварством. Он писал совершенно искренне в то время, когда не был еще государем, и когда пример отца не внушал ему ни малейшей любви к деспотизму. Он в то время восхвалял от чистого сердца умеренность и правосудие, и всякое преувеличение власти рассматривал как преступление. Он переслал мне свою рукопись в Брюссель, чтобы я ее исправил и отдал в печать. Я же подарил ее одному голландскому книгопродавцу по имени Ван Дюрен, самому отъявленному мерзавцу из всех мерзавцев этой породы...
     Я уже раньше говорил ему, что не могу поселиться у него, так как отдаю дружбе предпочтение перед честолюбием, что я привязан к госпоже дю Шатле и из двух философов предпочитаю даму королю. Он одобрял эту свободу выбора, хотя сам женщин не любил. Я отправился к нему с визитом в октябре. Кардинал Флери написал мне длинное письмо полное похвал "Анти-Макиавелли" и его автору, и я, конечно, показал это письмо королю.
     Последний уже собирал свои войска, хотя ни один из его генералов и министров не мог еще проникнуть в его планы. Маркиз де Бово, отправленный к нему с поздравлениями, полагал, что новый король объявит себя противником Франции и сторонников королевы Венгрии и Чехии Марии-Терезии, дочери Карла VI; что он захочет поддержать избрание на имперский престол Франца Лотарингского, великого герцога Тосканского, супруга Марии-Терезии, так как мог извлечь из этот большие выгоды для себя.
     Я, более, чем когда-либо, мог думать, что новый король Пруссии действительно поступит так: три месяца назад он прислал мне свое политическое сочинение, в котором смотрел на Францию, как на естественного врага Германии. Но в натуре его была склонность делать все наоборот тому, что он говорил и писал. Он делал это не из коварства, а потому что писал и говорил под одним настроением, а действовал под другим.
     Он отправился 15 декабря больной перемежающейся лихорадкой на завоевание Силезии, во главе тридцатитысячного, отлично снабженного и дисциплинированного войска. Садясь на лошадь, он сказал маркизу де Бово: "Я буду играть вам в руку: если ко мне придут тузы - мы поделимся". Впоследствии он написал историю этого завоевания и показывал мне ее по окончании. Вот один из любопытнейших отрывков из начала этой летописи. Я переписал его как единственный в своем роде памятник: "Прибавьте к этим соображениям всегда готовые действовать войска, хороший денежный запас и живость моего характера. Вот причины, побуждавшие меня вести войну против королевы Венгрии и Чехии Марии-Терезии". И несколько ниже встречалось такое выражение: "Честолюбие, корысть, мое желание прославиться восторжествовали и, война была решена". С тех пор, как существуют завоеватели и пылкие умы, стремившиеся к завоеваниям, я думаю, что он первый высказал такое откровенное о себе мнение. Ни один человек еще, может быть, не сознавал, так как он, что говорит разум, и не слушался, так как он, своих страстей. Характер его всегда состоял из этой смеси философских взглядов и проявлений разнузданного воображения.
     Я жалею, что побудил его вычеркнуть эти слова, когда поправлял все его сочинения: такое редкостное признание должно было перейти к потомству, чтоб послужить доказательством того, на чем основаны почти все войны. Мы - литераторы, поэты, историки, академические декламаторы - все мы прославляем эти великие подвиги, а монарх, совершающий эти подвиги, их осуждает....
     Король прусский, укрепив, между тем, свое мужество и выиграв несколько сражений, заключил с австрийцами мир. Мария-Терезия к великому прискорбию своему, уступила ему графство Глатц с Силезией. Отступившись без церемоний на этих условиях от Франции в июне 1742 года, он сообщил мне, что принялся за свое лечение и советует и другим больным полечиться. Государь этот был в то время в апогее своего могущества: он имел 130 тысяч человек победоносного войска, кавалерию, которая была создана им; от Силезии он получил вдвое больше того, что она давала австрийскому дому; он утвердился в новом своем завоевании и еще более был счастлив тем, что другие державы находились в плачевном положении. В настоящее время война разоряет правителей; его же она обогатила. Он направляет теперь свои старания на украшение Берлина. Он построил лучшие в Европе театральные залы, пригласил всевозможных артистов, так как он хотел идти к славе всякими путями и наиболее дешевыми средствами. Отец его жил в Потсдаме в прескверном доме; он сделал из него дворец. Потсдам превратился в хорошенький город. Берлин разросся. Там начали познавать сладости жизни, которыми так пренебрегал покойный король. У некоторых жителей появилось мебель; большинство стало носить рубашки, тогда как в прежнее царствование носили только переда рубашек, привязывавшиеся тесемками; да и теперешний король никогда раньше не знал других. Все заметным образом изменилось: Спарта превращалась в Афины. Пустыри расчищались; 130 сел выросли на высушенных болотах. Королю это, однако, не мешало писать книги и сочинять музыку; поэтому нельзя особенно упрекать меня за то, что я называл его Соломоном Севера. В моих письмах я дал ему это прозвище, которое надолго осталось за ним...
     Между тем, государственные дела со времени смерти кардинала (Флери В.Е.) не шли лучше, чем в последние годы его жизни. Австрийский дом возрождался из пепла: Францию теснили Австрия и Англия. Единственным нашим прибежищем оставался прусский король, который вовлек нас в войну и покинул нас, когда счел это для себя удобным. Тогда решено было тайно послать меня к этому государю, чтоб позондировать его намерения и узнать, не согласится ли он предупредить грозу... и не согласится ли он снабдить нас при случае сотнею тысяч войска... Для этого необходим был какой-либо предлог. Я придрался в этом случае к моей ссоре с бывшим епископом Мирпуа...
     Король прусский, никогда не церемонившийся с монахами и придворными прелатами, отвечал мне целым потоком насмешек над "ослом Мирпуа" и пригласил меня приехать как можно скорее.
     Когда я приехал в Берлин, король поместил меня у себя, как и в предшествовавшие мои посещения. В Потсдаме он жил совершенно один, (? это слово в книге смазано В.Е.) как всегда жил потом со времени своего вступления на престол. Небезынтересно будет сообщить некоторые подробности этой жизни. Он вставал в 5 часов утра летом и в 6 зимой. Если вы полюбопытствуете узнать, каковы были обязанности его капеллана, его главного камергера, его камер-юнкеров, его стражи, то я отвечу вам, что один лакей приходил затопить у него печку, одеть и выбрить его; да и то он одевался большею частью сам. Спальня его была довольно красива: роскошные серебряные перила, украшенные художественно сделанными амурами, окружали, по-видимому, возвышение кровати, закрытой занавесью; но за занавесью вместо кровати скрывалась библиотека, так как постель короля представляла собой скверную скрытую ширмой складную кровать с тонким тюфяком. Марк Аврелий и Юлиан, апостолы стоицизма, спали, наверное, не хуже его.
     Когда его величество был совершенно одет, этот стоик посвящал несколько минут учению Эпикура: он призывал к себе двух или трех фаворитов - поручиков своего полка, пажей, скороходов или молоденьких кадетов, - и пил с ними кофе. Тот, которому бросали платок, оставался минут на десять вдвоем с королем. До последней крайности дело не доходило, так как государь при жизни отца сильно пострадал от мимолетных любовных связей и был плохо вылечен. Первой роли он играть не мог - ему приходилось довольствоваться второй. По окончании этих школьнических забав, он принимался за государственные дела. Первый министр его приходил по потайной лестнице с большой связкой бумаг под мышкой. Этот первый министр был просто приказчик, живший на втором этаже дома Федерсдорфа, солдат, сделавшийся лакеем и любимцем короля и служивший некогда ему, тогда наследному принцу - во время заключения в Кюстринском замке. Статс-секретари посылали к этому приказчику короля все депеши. Он приносил ему извлечение из них, король в двух словах отмечал ответ на полях. Таким образом, все дела государства решались в час времени. В редких случаях до него допускались сами статс-секретари и министры: бывали даже такие, с которыми он никогда не говорил. Его отец завел такой порядок в финансах, все исполнялось с такой военной точностью, повиновение было до того слепо, что страна в четыреста квадратных миль управлялось, как какое-нибудь аббатство.
     Около одиннадцати часов король в высоких сапогах делал в саду смотр своему гвардейскому полку, и в тот же час во всех провинциях полковые командиры производили смотры своим полкам. В промежутке межу парадом и обедом, принцы, его браться, высшие офицерские чины, два или три камергера собирались к его столу, который был настолько хорош, насколько может быть хорош стол в стране, где нет ни дичи, ни порядочной говядины, ни пулярок, и где пшеницу надо выписывать из Магдебурга. После обеда король удалялся в свой кабинет и писал стихи до пяти, или шести часов. Затем являлся молодой человек по имени Дарже, бывший секретарь французского посла Валери, и читал ему вслух. В семь часов начинался маленький концерт: король играл на флейте не хуже лучшего артиста. Нередко исполнялись его собственные сочинения, и как не было ни одного искусства, которым бы он не занимался, в древней Греции ему не пришлось бы испытать того стыда, который испытал Эпаминонд, сознавшийся, что он не понимает музыки.
     Ужин происходил в маленьком зале, самым удивительным украшением которого служила картина, заказанная им своему живописцу, одному из лучших колористов Пэну. Это была чудная приапея. Здесь изображены были юноши, обнимающие женщин, нимфы под сатирами, резвящиеся амуры, несколько зрителей, в экстазе созерцающих эту сцену, целующиеся голубки, козлы, прыгающие на коз, бараны на овец. Разговоры за ужином велись самые философские. Если бы кто-либо посторонний услышал нас и увидел картину, то ему показалось бы, что семь мудрецов Греции собрались в публичном доме. Нигде в мире не говорили с такой свободой о людских суевериях и нигде не говорили о них с такой насмешкой и презрением. К Богу относились с почтением, зато не щадили тех, которые обманывали людей его именем. - Во дворец никогда не входили ни женщины, ни попы. Одним словом, Фридрих обходился без двора, без совета и без культа. Он правил церковью также деспотически, как и государством. Он сам давал разводы, когда муж и жена хотели повенчаться с другими. Один пастор привел ему однажды по поводу этих разводов, текст из Ветхого Завета. Он отвечал: "Моисей делал со своими евреями, что он хотел, а я управляю моими пруссаками, как умею". Это странное управление, эти еще более странные нравы, эта смесь стоицизма и эпикурейства, строгости военной дисциплины и изнеженности во дворце; пажи, с которыми забавлялись в кабинете, и солдаты, которых по 36 раз прогоняли сквозь строй под окнами смотревшего на них государя, нравственные проповеди и разнузданные нравы - все это представляло собой удивительно странную картину, о которой многие ничего не знали, и с которой Европа познакомилась лишь впоследствии.
     В Потсдаме все фантазии короля подчинялись строгой экономии. Его стол и стол его офицеров и слуг, за исключением вина, не превышал 33 экю в день. И тогда как у других королей расходами заведуют коронные чиновники, у него главным метрдотелем, виночерпием и хлебодаром был его лакей Федерсдорф. По экономическим или по политическим соображениям, от не оказывал никакой милости своим прежним любимцам, а в особенности тем, которые рисковали жизнью ради него, когда он был наследным принцем. Он не платил даже денег, которые занимал в то время и, подобно тому, как Людовик XII не мстил за обиды, нанесенные герцогу Орлеанскому, король прусский забывал долги наследного принца.
     Когда он приезжал в Берлин, он выказывал большую пышность в дни приемов. Это было великолепное зрелище для людей тщеславных, то есть почти для всех, которые видели его за столом, окруженного тридцатью принцами, обедающем на прекраснейшей в Европе золотой посуде, тогда как тридцать красивых пажей и столько же скороходов в роскошных костюмах несли большие блюда из массивного золота.
     На этих обедах появлялись и высшие сановники - в другое же время их никто никогда не видел. После обеда отправлялись в оперу, в громадную залу в триста футов длины, которую один из его камергеров по имени Кноберсдорф построил без помощи архитектора. Лучшие певицы и танцовщицы были у него на жаловании. Знаменитая Барбарини танцевала тогда в его театре, впоследствии она вышла замуж за сына его канцлера. Король приказал похитить эту танцовщицу из Венеции с помощью солдат, которые и привезли ее в Берлин. Он был немножко влюблен в нее, потому что у нее были мужские ноги. В особенности непонятно было то, что он давал ей 32 тысячи ливров жалования. Его поэт, итальянец, которого он заставлял перекладывать в стихи текст опер (текст этот он составлял всегда сам), получал только 1200 ливров; но надо при этом сказать, что этот поэт был очень некрасив и не танцевал. Одним словом, одна Барбарини получала больше, чем три министра вместе. Что касается поэта - итальянца, то он однажды вознаградил себя сам своими руками: он отпорол в одной старой капелле прусского короля золотые галуны, которыми она была отделана. Король, никогда не посещавший этой капеллы, сказал только, что он ничего не потерял. Кроме того, он незадолго до того написал в защиту воров рассуждение, напечатанное в сборниках его академии, и не считал удобным на этот раз, чтоб действия его расходились с писанием.
     Так посреди празднеств, оперных спектаклей и ужинов подвигалась вперед моя миссия. Король желал, чтоб я говорил с ним обо всем, и я, разговаривая об Энеиде и Тите Ливие, примешивал вопросы о делах Франции и Австрии. Иногда разговор оживлялся, король горячился и говорил, что пока наш двор будет стучаться во все двери, чтоб добиться мира, он не подумает драться из-за него. Я прислал ему из своей комнаты мои размышления по этому поводу, написанные на бумаге перегнутой пополам в виде полей. Он написал ответ на этих полях на мои смелые взгляды. Я сохранил еще страницу, на которой я писал ему: "Разве вы думаете, что австрийский дом при первом же случае не потребует от вас Силезии?" Вот его ответ, написанный на полях:
     Ils seront recus biribi,
     A la facon de barbari,
     Mon ami.
     (Этот непереводимый шуточный куплет имеет такой смысл: "Они будут встречены как варвары, мой друг".)
     Эти необыкновенные переговоры окончились словами, которые он сказал мне в минуту раздражения против английского короля, своего дяди. Оба короля не любили друг друга, причем прусский король говаривал: "Георг - дядя Фридриху, но не дядя прусскому корою". Наконец он сказал: "Пусть только Франция объявит войну Англии, и я двинусь в поход". Больше мне ничего и не было нужно. Я вернулся во Францию и отдал отчет о своем путешествии, сообщив о надежде, которую мне дали в Берлине. Надежда эта не обманула, и следующей весной король прусский заключил новый трактат с королем Франции. Он вступил в Чехию с войском в сто тысяч человек, в то время как австрийцы были в Эльзасе. ...
     Король прусский, которому я часто говорил, что никогда не расстанусь для него с госпожой дю Шатле, во что бы то ни стало, хотел привлечь меня к себе, когда избавился от своей соперницы. Он наслаждался в то время морем, приобретенным путем побед, и досуги его были заняты сочинением стихов или писанием истории своей страны и своих походов. Он был не на шутку убежден, что его стихи и его проза, в сущности, несравненно лучше моих, но считал, что я в качестве академика могу придать некоторый лоск его сочинениям, и старался заманить меня к себе самыми лестными обещаниями.
     Возможно ли противится королю - победителю, поэту, музыканту, вдобавок, делающему вид, что меня любит! Мне и самому показалось, что я его люблю, и вот, наконец, я снова направил свой путь к Потсдаму в июне 1750 года. Я был принят великолепно. Меня поместили в покой, в которых прежде жил маршал Саксонский, в моем распоряжении были королевские повара, когда я хотел обедать у себя и королевские кучера, когда мне хотелось кататься - все это было малейшей из оказываемых мне милостей. Ужины были весьма приятны. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что за ними говорили много остроумного: король был остроумен и вызывал остроумие. Самое удивительное при этом то, что я никогда не чувствовал себя более свободным за столом. Я работал каждый день два часа с его величеством; я исправлял все его работы, никогда не забывая усердно хвалить то, что в них было хорошего, в то время как вычеркивал то, что никуда не годилось. Я все поправки объяснял ему письменно, и эти письма составили ему руководство к риторике и поэтике для его личного употребления. Он воспользовался моими замечаниями, но его гениальный ум помогал ему гораздо более чем мои уроки. Придворный этикет меня не касался... Фридрих, заметив, что у меня начинает кружиться голова, удвоил опьяняющие напитки, чтоб очаровать меня окончательно. Последним соблазном было письмо, присланное им из своей комнаты в мою. Любовница не может выражаться с большей нежностью. Он старался в этом письме рассеять опасения, внушаемые мне его саном и его характером. Там стояли, между прочим, следующие слова: "Как могу я сделаться причиной несчастья человека, которого уважаю, люблю, который пожертвовал для меня родиной и всем, что есть у человека самого дорогого. Я почитаю вас как наставника в красноречии. Я люблю вас как добродетельного друга. Какого рабства, какого несчастья, какой перемены можете вы опасаться в стране, где вас уважают так же, как у вас на родине, и в гостях у друга, одаренного благодарным сердцем? Я относился с уважением к дружбе, связывавшей вас с госпожой дю Шатле; но после нее я был вашим старейшим другом. Я обещаю вам, что вы будете счастливы здесь, пока я жив". - Вот письмо, которое немногие государи способны написать. Это был последний бокал, который меня опьянил окончательно. Словесные изъявления были еще более энергичны, чем письменные. У него была привычка странным образом выражать свою нежность к более молодым, чем я фаворитам, и он, забывая на минуту, что я не был их возраста, и что рука моя некрасива, взял ее, чтобы поцеловать. Я поцеловал тогда его руку и сделался его рабом.
     Чтоб служить двум господам, необходимо было разрешение короля Франции. Король прусский взялся выхлопотать это разрешение. Он написал моему королю по этому поводу....
     И вот я очутился с серебряным ключом на кафтане, с крестом на шее и с двадцатью тысячами франков пенсии в кармане. Мопертюи со злости захворал, а я этого и не заметил. В Берлине был в то время врач по имени Ля-Метри, самый отъявленный атеист из всех медицинских факультетов Европы; впрочем, человек веселый, забавный, легкомысленный, знавший теорию не хуже других своих собратьев и, безусловно, самый плохой врач в мире на практике; но он, слава Богу, не практиковал. Он высмеивал всех парижских профессоров и лично затронул в своих сочинениях многих лиц, которые этого ему не могли простить и добились указа об его аресте. Поэтому Ля-Метри бежал в Берлин, где всех забавлял своей веселостью. В своих писаниях он самым дерзким образом оскорблял мораль. Сочинения его понравились королю, который сделал его не своим доктором, а своим чтецом. Однажды по окончании чтения Ля-Метри, говоривший королю все, что ему приходило в голову, сказал ему, что он завидует моему положению и моему состоянию. "Полноте, - сказал ему король, - апельсин выжимают и бросают, выпив из него сок"...
     У короля, распечатывавшего мои письма, явилось подозрение, что я не рассчитываю остаться у него. А между тем страсть к стихотворству обуяла его так же, как царя Диониса. Мне приходилось исправлять беспрестанно и, кроме того, просматривать его "Историю Бранденбурга" и все, что он писал. Ля-Метри умер... Говорили, что он перед смертью исповедывался. Король был возмущен и расспрашивал, как было, в сущности, дело. Его уверили, что это ужасная клевета, и что Ля-Метри умер как же, как жил, отрицая Бога и докторов. Его величество был доволен и тотчас сочинил ему надгробное слово, которое приказал своему секретарю Доржэ прочитать от его имени на публичном собрании в Академии. Он дал, кроме того, пенсию в 600 ливров публичной женщине, которую Ля-Метри привез с собою из Парижа, оставив там жену и детей.
     Мопертюи, узнавший анекдот о выжатом апельсине, теперь принялся распространять слух о том, будто я сказал, что должность атеиста при короле вакантна. Эта клевета не удалась; но он прибавил к этому, что я нахожу стихи короля плохими, и это имело успех. Я заметил, что после этого ужины короля были менее оживлены, мне давали меньше стихов для исправления...
     Я чувствовал, как должна была не нравиться моя свобода монарху, более абсолютному, нежели турецкий султан. Надо сознаться, что в домашнем обиходе это был забавный король. Он протежировал Мопертюи и высмеивал его более, чем кого бы то ни было. Он начал писать против него и прислал мне свою рукопись с одним из исполнителем его тайных утех, с неким Марвицем. Он поднял на смех выдуманную им дыру к центру Земли, его метод лечения, намазыванием тела смолой, путешествие к северному полюсу, латинский город и подлость его академии, не возражавшей против насилия, которому подвергся бедняга Кениг. Но так как девизом его было: никакого шума, кроме того, который делаю я сам, то он приказал сжечь все, что было написано по этому поводу, кроме своего собственного сочинения...
     Нас четверо бежали в короткое время: Шазо, Даржэ, Альгаротти и я...
     Всякий знает, что вблизи монархов приходится терпеть; но Фридрих уж слишком злоупотреблял своим преимуществом... Фридрих всегда преступал первый закон общества: никому не говорить ничего неприятного. Он же часто спрашивал своего камергера Польнитца, не переменит ли он веру еще в четвертый раз, и предлагал сто экю за новое обращение "Ах, Боже мой, милый Польнитц, - говорил он, - Я забыл, как звали того человека, которого вы обокрали в Гааге, продав ему, поддельное серебро за настоящее: помогите-ка мне вспомнить". В том же роде было его обращение с бедным д'Аржаном...
     Англия затеяла в 1756 году поистине разбойничью войну с Францией из-за нескольких десятин снежных полей. В это же время императрица и королева Венгрии выказала поползновения вернуть себе дорогую ее сердцу Силезию, отнятую у нее прусским королем. По этому поводу она вела переговоры с русской императрицей и польским королем, только как с курфюрстом Саксонским, так как с поляками переговоры вести нельзя. Король Франции со своей стороны, хотел выместить на ганноверских землях вред, причиняемый ему на море королем Англии. Фридрих, бывший в то время в союзе с Францией и глубоко презиравший наше правительство, предлагал вступить в союз с Англией и соединился ганноверским домом, рассчитывая одной рукой помешать русским вступить в Пруссию, а другой французам вторгнуться в Германию. Он ошибся в обоих своих предположениях; но у него была еще третья идея, в которой он не обманулся: он задумал занять, под предлогом дружбы, Саксонию и воевать с императрицей, королевой Венгрии на деньги, отнятые у саксонцев. Маркграф Бранденбургский этим маневром изменил положение Европы. Король Франции, желая удержать его своим союзником, послал ему герцога Нивернуа, человека остроумного, писавшего красивые стихи. Посольство герцога, пэра Франции и поэта должно было, казалось, польстить Фридриху: он поднял короля Франции на смех и подписал договор с Англией в тот самый день, когда посланник приехал в Берлин. Он весьма учтиво обошел герцога и пэра и сочинил эпиграмму на поэта. Урожденная Пуассон, госпожа Ле Норман, маркиза Помпадур была фактически первым министром Франции. Некоторые оскорбительные замечания по ее адресу со стороны Фридриха, не щадившего ни женщин, ни поэтов, уязвили маркизу в самое сердце, и не мало способствовали тому перевороту в делах, который моментально соединил дома Франции и Австрии, считавшиеся в течение двухсот лет непримиримыми врагами. Французский двор, стремившийся в 1741 году раздавить Австрию, оказывал ей поддержку в 1756. Наконец Франция, Россия, Швеция, Венгрия, половина Германии - все это поднялось против одного Маркграфа Бранденбурского. Государь этот, дед которого с трудом мог содержать двадцать тысяч человек пехоты, имел 100 тысяч пеших и 40 тысяч конных солдат, отлично обученных и снабженных всем необходимым. Но ведь против него было 400 тысяч человек под ружьем.
     В этой войне каждая сторона захватывала, прежде всего, все, что могла захватить. Фридрих захватил Силезию, Франция - владения Фридриха от Гельдерна до Миндена на Ведере, и завладела на некоторое время всем собирательным княжеством Ганноверским и Гессенским, союзным Фридриху. Русская императрица заняла всю Пруссию, король прусский потерпел поражение от русских; сам побил австрийцев и затем был ими побит в Чехии 18 июня 1757 года (сражение при Коллине).
     Казалось, потеря одного только сражения должна была совершенно уничтожить этого монарха. Теснимый со всех сторон русскими, австрийцами и французами, он сам считал себя погибшим. Маршал Ришелье заключил с Ганновером и Гессеном договор, похожий на договор Кавдинского ущелья. Войска их должны были бездействовать; маршал готовился уже вступить с 60 тысячами войска в Саксонию, принц Субиз должен был вступить в нее с другой стороны с 30 тысячами. Ему, кроме того, помогали австрийцы. Отсюда намеревались двинуться на Берлин. Австрийцы выиграли второе сражение и уже вступили в Бреславль. Один из их полководцев даже доходил до Берлина и обложил его контрибуцией. Казна прусского короля была почти истощена, и скоро у него не осталось бы ни одного селения. Его готовились объявить опальным империи; процесс его уже начался; он был объявлен бунтовщиком, и если бы он попался в руки неприятеля, то по всей вероятности, был бы приговорен к смертной казни.
     В таком ужасном положении ему пришло в голову покончить с собой. Он написал своей сестре маркграфине Байрейтской, что хочет лишить себя жизни. Но он не хотел закончить пьесу своей жизни, не написав стихов; страсть к поэзии была в нем сильнее ненависти к жизни. Поэтому он написал к маркизу д'Аржанс длинное послание в стихах, сообщая ему о своем решении и прощаясь с ним.
     Он прислал мне это послание, написанное его собственной рукой. В нем попадаются двустишия, украденные у Шалье и у меня. Мысли в нем спутаны, стихи, в общем, плохи, но есть и не дурные. Написать послание в двести плохих стихов в том состоянии, в котором он находился - не шутка.
     Ему хотелось, чтоб сказали потом, что он вполне сохранил присутствие духа и свободу мысли в такую минуту, когда другие смертные обыкновенно плохо владеют собой. Письмо его ко мне выражает те же чувства, но в нем менее "мирт и роз" и "глубокой печали". Я старался в прозе отклонить его от решений покончить с собой. Как он говорил, мне не стоило большого труда убедить его сохранить жизнь. Я посоветовал ему вступить в переговоры с маршалом Ришелье, подражая герцогу Куберлендскому. Одним словом, я позволил себе все, что можно позволить себе по отношению к отчаявшемуся поэту, готовому потерять свое царство. Он, действительно, написал маршалу Ришелье, но, не получив ответа, решился напасть на нас и сообщил мне, что готовится сразиться с принцем Субиз. Письмо его оканчивалось стихами, более соответственными его положению, его достоинству, его мужеству и его уму. Выступая против французов и императорских войск, он написал маркизе Байрейтской, своей сестре, что идет на смерть. Но он был счастливее, нежели говорил и думал. 5 ноября 1757 года он дождался неприятеля в довольно выгодном месте, при Росбахе, на границе Саксонии и т.к. он все еще говорил о том, что хочет быть убитым, то хотел, чтоб брат его принц Генрих, выполнил его план, став во главе 5 батальонов пруссаков, которые должны были вынести первый напор неприятельский армий, тогда как артиллерия его будет их обстреливать, а его кавалерия нападать на их конницу. Действительно, принц Генрих был легко ранен в шею, и это был, кажется, единственный прусский раненый в этот день. Французы и австрийцы бежали при первом залпе. Это было самое полное поражение когда-либо отмеченное историей. Битва при Росбахе надолго останется знаменитой. 30 тыс. Французов и 20 тыс. императорских войск обратились в постыдное бегство при встрече с 5 батальонами и несколькими эскадронами. Поражение при Азенкуре, Кресси и Пуатье не были столь унизительны. Настоящая причина этой странной победы была дисциплина и обучение войска, установленная отцом и укрепленная сыном. Прусское военное обучение усовершенствовалось в течение 50 лет. Ему захотели подражать как во Франции, так и в других государствах; но в 3-4 года нельзя было сделать с плохо поддающимися дисциплине французами, то, что сделано было в 50 лет с пруссаками. Во Франции меняли даже маневры чуть ли не на каждом смотру, так что офицеры и солдаты плохо обучившись новым, совершенно несходным между собой приемам, равно ничего не знали и не имели, в сущности, ни дисциплины, ни знания. Поэтому при одном лишь виде пруссаков все бежали без оглядки, и счастье дало возможность Фридриху в течение четверти часа перейти от отчаяния к радости и славе. Однако он сильно опасался, что счастье это будет непродолжительным. Он боялся, что должен будет выдержать всю тяжесть могущества Франции, России, Австрии, и ему хотелось поссорить Людовика XV с Марией-Терезией... Роковая битва при Росбахе вызвала во всей Франции ропот против договора аббата Берни с венским двором. Архиепископ Лионский, противник союза с австрийским двором, вошел со мной в дружбу с целью побудить маркграфиню Байрейтскую довериться ему и отдать в его руки интересы ее брата короля. Ему хотелось помирить прусского короля с французским и тем восстановить мир. Маркграфиню и брата ее нетрудно было склонить к этим переговорам, и я взял их на себе тем охотнее, что предвидел полную неудачу. Маркграфиня написала от имени своего брата короля. Через мои руки проходили все письма маркграфини и кардинала. Я имел удовольствие быть посредником в этом важном деле и еще, может быть, большее удовольствие предвидеть, что мой кардинал готовит себе большие неприятности. Он написал прекрасное письмо королю и переслал ему письмо маркграфини, но, к его удивлению, король весьма сухо ответил ему, сообщив, что статс-секретарь иностранных дел сообщит ему о его решении. И действительно, аббат Берни продиктовал кардиналу ответ, который он должен был дать маркграфине: это был резкий отказ вступить в переговоры. Он должен был подписать подлинник письма, который прислал ему аббат Берни.
     Ганноверцы, брауншвейгцы и гессенцы не были столь верными своим договорам, и это им послужило на пользу. Они условились с маршалом Ришелье, что не будут служить против нас, что они перейдут обратно Эльбу, за которою их прогнали; они нарушили свой договор, как только узнали, что мы разбиты при Росбахе. Отсутствие дисциплины, дезертирство, болезни уничтожили нашу армию, и результатом всех наших военных операций оказалось весной 1758 г., то, что мы потеряли в Германии 300 миллионов деньгами и 50 тысяч людьми, сражаясь за Марию-Терезию, т.е. столько же, сколько в войне 1741 года, когда сражались против нее. Король прусский, разбив нашу армию при Росбахе в Тюрингии, двинулся против австрийский войск, стоявших за 60 миль оттуда. Французы могли бы еще вступить в Саксонию т.к. победители были в другом месте Германии, и ничто не остановило бы французские войска; но они побросали оружие, растеряли пушки, боевые запасы, съестные припасы, главное, потеряли голову - и рассеялись. С трудом были собраны остатки войск.
     Фридрих же, месяц спустя, день в день, выигрывает близ Бреславля новое сражение, более значительное и при большем сопротивлении австрийцев. Он берет назад Бреславль и 15 тыс. пленных, остальная Силезия присоединяется к нему; Густав Адольф не совершал более блестящих подвигов. Как было не простить ему его стихов, его коварных шуток, и даже его прегрешений против женского пола. Все недостатки человека стушевались перед славой героя....
     Я хочу здесь рассказать маленькое приключение, наиболее странное из когда-либо случавшихся на земле с тех пор, как существуют поэты и короли. Фридрих, долгое время охранявший границы Силезии в совершенно неприступной местности, соскучился и, чтобы убить время, сочинил оду против Франции и против короля. В начале 1759 года он прислал мне эту оду, подписанную: Фридрих, вместе с толстым пакетом стихов и прозы. Открываю пакет и вижу, что он был уже вскрыт раньше, чем дошел до меня: очевидно, по дороге его распечатывали. Я задрожал от страха, прочитав эти стихи (* здесь приведено несколько строф из оды, весьма оскорбительной для короля и маркизы Помпадур), между которыми попадались и весьма недурные или такие, которые могут сойти за хорошие. К несчастью, всем было известно, что я поправлял стихи прусского короля. Т.к. пакет был вскрыт по дороге, то стихи проникнут в публику, король Франции подумает, что я их автор, и я окажусь виновным в оскорблении величества, а что еще хуже в оскорблении госпожи де Помпадур. В этом затруднительном положении я пригласил к себе французского резидента в Женеве и показал ему пакет; он признал, что пакет был вскрыт раньше. Он думает, что в таком деле, за которое можно поплатиться головой, мне ничего не остается, как только послать этот пакет первому министру, герцогу Шуазелю. При других условиях я бы этого не сделал; но надо было отвратить грозящую мне погибель. Я давал возможность двору ознакомиться с характером его врага. Но я знал, что герцог Шуазель не злоупотребит моим доверием и ограничится тем, что убедит короля Франции в том, что прусский король его непримиримый враг, которого, по возможности, необходимо уничтожить. Герцог Шуазель этим не ограничился. Он отплатил прусскому королю той же монетой и прислал мне оду против Фридриха, столь же злую и ядовитую, как и ода Фридриха против нас.
     Прислав мне этот ответ, герцог уверил меня, что напечатает его, если король прусский напечатает свою оду, и что мы побьем Фридриха пером так же, как надеемся побить его оружием. Я мог бы, если бы захотел, доставить себе это удовольствие, видеть как король французский и король прусский ведут между собой войну стихами - это было бы еще никем в мире не виданное зрелище. Но я доставил себе иное удовольствие, выказав себя благоразумнее Фридриха: я написал ему, что ода его прекрасна, но что он не должен отдавать ее на суд публики; ему этой славы не нужно, и он не должен закрывать себе пути к примирению с королем Франции, не должен окончательно озлоблять его и принуждать направлять все свои усилия, чтобы отомстить... Он поверил...
     Чтобы довершить эту шутку, я вздумал положить в основу европейского мира эти два стихотворения, которые должны были продлить войну до тех пор, пока Фридрих не будет побежден. Эта идея родилась в моей голове, благодаря переписке с герцогом Шуазель, и показалась мне столь забавной, столь достойной того, что происходило в то время, что я ухватился за нее. Я доставил сам себе удовольствие доказать на деле, как малы и слабы государственные деятели, двигающие судьбы государств. Герцог Шуазель написал мне несколько официальных писем, составленных таким образом, чтоб не внушить Австрии опасений против Франции; Фридрих же старался писать мне такие, которые не могли бы его поссорить с Лондонским двором. Это щекотливая процедура все еще продолжается, она похожа на ужимки двух котов, которые с одной стороны выставляют бархатную лапку, а с другой - выпускают когти. Прусский король, потерпевший поражение от русских и потерявший Дрезден, нуждается в мире; Франция, разбитая на суше ганноверцами, а на море англичанами и потерявшая, весьма некстати, свои деньги принуждена прекратить эту разорительную войну.

     27 ноября 1759 года.

     Происходят самые удивительные вещи. Король прусский писал мне 17 ноября: "Напишу вам более из Дрездена, где буду через 3 дня" А на третий день он был разбит маршалом Дауном и потерял 18 тысяч человек.

     12 февраля 1760 года.

     Наконец, после нескольких коварных проделок прусского короля, как например, посылка в Лондон Доверенных ему мною писем или попытка поссорить нас с нашими союзниками и коварство, позволительное могущественному государю, в особенности в военное время, - я получаю вдруг от короля прусского мирные предложения в сопровождении стихов - без этого он обойтись не может. Посылаю их в Версаль, сомневаясь, чтобы их приняли: он не хочет ничего уступить и предлагает, чтоб для вознаграждения курфюрста саксонского, ему дали Эрфурт, принадлежащий курфюрсту Майнцкому: ему всегда надо кого-нибудь обобрать - такова его манера...
     Так как к этой вечной и страшной трагедии всегда примешивается комический элемент, то в Париже напечатали Poeshies короля прусского. В них есть послание к Кейту, в котором автор сильно насмехается над бессмертием души и над христианами. Ханжи этим недовольны, кальвинистские пасторы ропщут. Эти педанты смотрели на него, как на поддержку религии; они восхищались им, когда он заключал в тюрьмы лейпцигских судей и продал их должности, чтоб выручить деньги. Но с тех пор, как он перевел несколько отрывков из Сенеки, Лукреция и Цицерона, они смотрят на него как на чудовище.

     Из биографического очерка секретаря Вольтера Ваньера в 1776 году.

     Государь этот, при вступлении своем на престол, объехал все границы своих владений. Желание увидеть французские войска и посетить инкогнито Страсбург и Париж побудило его предпринять путешествие в Страсбург под именем графа дю Фура; но, будучи узнан солдатом, служившим в войсках его отца, он вернулся в Клев.
     Многие в то время хранили в своем портфеле письмо в прозе и стихах, написанное этим монархом по поводу поездки и Страсбург. Изучение французского языка и французской поэзии, и музыки, философии и истории было его утешением в невзгодах его юности. Это письмо является удивительным по легкости и грации произведением человека, который впоследствии одержал столько военных побед.
     Но он написал в то время сочинение гораздо более серьезное и достойное великого монарха: это опровержение Макиавелли. Он прислал его господину де Вольтеру для напечатания и назначил ему свидание в маленьком замке Мез вблизи Клеве.
     ...Его (Вольтера) привязывала к королю прусскому почтительная преданность и соответствие наклонностей и вкусов. Он много раз повторял, что этот монарх столь же приятен в обществе, сколь страшен во главе войска, что он никогда не проводил время так весело в Париже, как на тех ужинах, на которые приглашал его каждый вечер король. Он жил во дворце под покоями короля и выходил из своей комнаты только к ужину.

    Материал специально для проекта любезно предоставлен Еленой Велюхановой

Наверх | Главная | Жизнеописание | Литературные источники
Фридрих II Великий
 - Жизнеописание
 - Литературные источники
 Реклама


 Счетчики
Rambler's Top100
© 2000-2017 История Ру